В майских номрах "Горизонта", в рубрике "Интеллектуальные чтения" мы предлагаем вашему вниманию фрагменты из эссэ Д. Радышевского, посвященного Иосифу Бродскому. Полный текст эссэ заинтересованные читатели могут получить в редакции.

Дмитрий Радышевский

ДЗЕН ПОЭЗИИ БРОДСКОГО

Осенью 1991 года в Вашингтоне я брал интервью у Бродского для журнала "Тайм": незадолго до этого он получил звание Поэта Лауреата Библиотеки Конгресса. Когда иссякли запланированные вопросы, я завел речь о собственной персоне. Стажировка заканчивалась и я хотел отложить на время журналистику и поступить в теологическую аспирантуру: заняться предметом своего давнего увлечения - индийскими религиями. С Бродским мы уже встречались до этого несколько раз и он никогда не отказывал в совете. Ответ его я дословно воспроизвожу с кассеты, сохранившей ту беседу.

"Я вам скажу следующее и это важно. Это колоссально важно, то что я вам скажу. Я постараюсь сжато. В возрасте с 19 по 24 я занимался именно этим. То есть я читал об этом все, что попадало под руку. Там, правда, не так много могло попасть. Гита, Махабхарата, Дхамапада, Радхакришнан "Индийская Философия", Ромен Роллан "Жизнь Рамакришны" - ну, вы знаете все эти дела. И все мы занимались более или менее йогой. Я это никогда не мог. Сесть, начать глубоко дышать... Наверное, потому что еврей. Не тот темперамент.

Одно я понял: что метафизические горизонты индуизма... С ними ничто не сравнится. Они грандиозны. В них видите такие Гималаи: один хребет, за ним другой и так далее. Потом в возрасте 24-х лет я прочел Библию: Ветхий и Новый Завет. Раньше не попадалось: я искал, но не мог достать. И я понял, что я где-то вот здесь. Не Ветхий или Новый - для меня это одна книга, а просто, что мое место где-то вот здесь: что вот моя цивилизация. Ну, не говоря о том, что я не мог сесть в позу и задышать. То есть меня больше джнана-йога интересовала: знания. И так это и пошло. Но я всегда помнил об этих метафизических горизонтах индуизма и я думаю это то, что меня в этой жизни до известной степени спасло. И в том деле, которым я занимаюсь - это все отстранение и поощряет к отстранению.

Я заинтересовался индуизмом, когда мне лет 18 было. А приятель у меня йогой занимался. Я ему жаловался: что-то у меня болело, колено разбил что ли. А он мне сказал: "Чего ты так жалуешься, Иосиф? Ты что, действительно думаешь, что это твое тело?" И в результате у вас вырабатывается совершенно замечательная форма защиты, да? То есть, что бы с вами потом ни делали, вы при этом не присутствуете. И поэтому чуваки никак не могли меня взять и это их очень выводило из себя, что было приятно.

Но дело заключается в том, что эта защитная система чрезвычайно опасна. Потому что ты научаешься отключаться от дурного и чем больше этого дурного происходит, тем больше этот способ отключения доходит до уровня инстинкта. Поэтому они все время говорят, что нужен гуру. Потому что, если вы это не контролируете, вы в последствии отключаетесь и от хорошего, и от плохого. Вам в глаз дают - вы отключаетесь: совершенно ничего, ногой в пах - тоже ничего, но кто-нибудь умирает из близких - тоже ничего. Это опасные дела. Но знать это надо, потому что это сообщает вам то измерение, которое вам эта цивилизация никогда не даст. И можно заниматься античностью, помятуя об этом. Что эта метафизика, с которой ты имеешь дело - эхо той метафизики. Здесь был какой-то вариант движения в ту сторону, но не до конца. Не потянули, да? Это то, что мне больше всего интересно, если хотите знать..."

Вскоре после того разговора я поступил в богословскую аспирантуру Гарварда. Из русской художественной литературы в Кембридж со мной перекочевали только сборники Бродского. Я изучал так называемую "компаративистику" - сравнительный анализ ведических и библейских религий - и все больше убеждался в истоке своей зачарованности Бродским: его метафизика была синтезом этих систем.

Параллельный анализ индийских писаний, в частности буддизма, и стихов Бродского позволил мне прийти к следующим трем тезисам:

1. Бродский сообщил поэзии принципиально новый философский взгляд,

описав западный, эллино-библейский мир его же изобразительными средствами, но с точки зрения индийской, в частности буддистской, метафизики. Первый потому и засиял у Бродского бесстрастным олимпийским блеском, что он подсветил изнутри все эти коллизеи и мраморные торсы незнакомым Западу опустошенным светом второй.

2. Точка зрения лирического героя Бродского - это воззрение не современного российского человека, вечного "русского мальчика", существующего в бурлящем хаосе своих чувств и воззрений, а взгляд "русского человека через 200 лет": взрослого, наконец разобравшегося в себе и взглянувшего на мир трезво и осознанно - не с субъективной позиции подверженного страстям человека, а через призму самой объективной реальности: Бытия, тождественного Небытию.

3. Отсюда все упреки Бродскому.

В заумности. Реальное положение вещей и вправду неплохо постичь умом, но для этого необходимо знание лишь некоторых метафизических истин, которые вполне могут стать прописными в следующем столетии.

В безличности. Это просто отсутствие "самости" - буддистское осознание несуществования отдельного и неизменного "я" ни в чем сущем, а значит тождества людей, вещей и всего в мироздании.

В холодности. Это лишь бесстрастность человека, осознавшего относительность тел, чувств и мыслей и начавшего одинокий переход от личного к сверх-личному.

В пессимизме. Буддизм не оптимистичен и не пессимистичен. Он реалистичен, ибо видит истинную природу мира, отстранившиь от нее.

В надменности. Несмотря на излюбленную Бродским античность, его образ и его лирический герой - не столько надменный римский патриций, каковому его любят уподоблять, но отрешенный и бесстрастный восточный мудрец, осознавший, что "небытие" тождественно "бытию".

Одним словом: Бродский - Брамин. Аллитерация здесь не случайна: путь Бродского - брод, пользуясь ведической символикой, через воды желания (Атлантику?), к суше знания (Новому Свету?): путь к отказу от желаний, слиянию с высшим абсолютом, вознесению над радостью и печалью, жизью и смертью.

Это путь к буддистской Нирване, которую брамин (или, если угодно, раввин) пытается осознать через поэзию.

Ради попытки доказать эти максимы теологически и написано нижеследующее. Дабы завершить вступление, подчеркну, что это не литературоведческое исследование, а краткий богословский анализ основных тем поэзии Бродского с точки зрения буддистской философии; предложение читателю не своей версии того, "что хотел сказать поэт", а нового ракурса его творчества, который, надеюсь, расширит панораму восприятия классика.

Воспользуемся для этой цели методом изложения основ буддизма. Сначала "четыре благородных истины", сформулированных Гаутамой.

ДУКХА

Существование есть страдание ("дукха" на пали). Это первая истина. Страдание это проистекает из постоянно возобновляющихся рождений и смертей. Жизнь - движение по огромному кругу, процесс бесконечного само-творения и само-уничтожения Вселенной.

Тема обреченности на повтор, тщетности стремлений к земному счастью,

у Бродского развита столь подробно, что многим, глядящим лишь на ее форму, он стал казаться поэтом брезгливым, вечно старым, безнадежным пессимистом.

Александр Кушнер недавно писал о поэзии Бродского: "Нет в жизни счастья", такую наколку носят уголовники, утверждать то же самое в стихах..." По этой логике уголовники - и Будда, и Екклезиаст. Не "в жизни нет счастья", утверждал Бродский вслед за ними, а в страстях человеческих.

От осознания первой истины буддизма - что все сущее обречено на страдание, ибо все временно, все зарождается, развивается, умирает и повторяется, в стихах Бродского действительно на первый взгляд сквозит пессимизм: все у человечества идет не по первому разу.

Стигматы завернув свои в дерюгу,

идешь на вещи по второму кругу,

сойдя с креста.

(Разговор с Небожителем).

Или:

...что случилось все и при том не раз и сумма

случившегося - это источник шума...

("Подруга, дурнея лицом...")

Но это - даже не усталость и разочарованность Екклезиаста. Стихи Бродского - скорее не библейский плач по уходящему, а буддиссткое осознание настоящего: земля вовсе не "пребывает во веки", она тоже, как род, "приходит и уходит". Это не эмоция, это знание.

Так творятся миры,

так, сотворив их, часто

оставляют вращаться,

расточая дары.

("Я был только тем...")

Это - картинка из Бхагавад Гиты, которую читал в Ленинграде Бродский: Брама возлежащий на поле из Вселенных. Это не библейская космогония, где был сотворен лишь один мир. Это Веды, где Вселенные приходят и уходят, как обычный смертный. И последний, осознав эту картину, не может не стать на всю жизнь неизлечимо отстраненным.

Многие критики писали, что безрадостность у Бродского, вероятно, вызвана эмиграцией.

Но "отрицание счастья" у Бродского было всегда: "снаружи бессмысленно все: особенно возглас счастья..." писал он в 1970-м, до изгнания, в своем "Не выходи из комнаты". И вновь - теологически это взгляд не библейский. Это - молодой питерский Сиддхарта (на санскрите имя означает "Исполнивший Свое Назначение"; в интервью "Московским Новостям", которое я брал у него в 1995 году, Бродский сам определил его: "сообщения людям иного плана воприятия мира"), осознавший, сидя в своей коммуналке, что снаружи вращается лишь колесо самсары ("блуждание" санкср.): кружения во всеобщей неудовлетворености, приводящей к страданию.

Среди первоисточников буддизма есть знаменитая "Адиттапария-сутра" - "Огненная Проповедь", произнесенная Гаутамой в Бодхгае. "Все сгорает", начинается она. "Глаз сгорает, сгорают видимые формы, сгорают впечатления от видимого, сгорает осознание видимого. Любые ощущения: и приятные, и болезненные, и нейтральные, которые вызваны впечатлениями от увиденного, тоже сгорают. От чего сгорают они? От огня желания, от огня ненависти, от огня заблуждения. Говорю вам: все сгорает от рождения, старения и смерти, от печалей, от потерей, от болей, от горя, от отчаяния."

В 1962-м, как раз впервые открывая для себя буддизм, Бродский слагал в "Холмах" этот гимн горению, торжествующий гимн преходящести всего:

Смерть - это все машины,

это тюрьма и сад,

смерть это все мучжины,

галстуки их висят...

Потом этот мотив повторялся у него бесконечно.

Представь, что эпос кончается идиллией. Что слова -

обратное языку пламени: монологу,

пожиравшему лучших, чем ты, с жадностью, как дрова...

(Новая Жизнь)

Если сформулировать еще короче: все сгорает от Времени, которое становится одной из главных тем поэзии Бродского. Но Время - всего лишь регистрация изменений объекта.

Время больше пространства. Пространство - вещь.

Время же, в сущности, мысль о вещи.

Жизнь - форма времени. Карп и лещ -

сгустки его. И товар похлеще -

сгустки. Включая волну и твердь

суши. Включая смерть.

(Колыбельная Трескового Мыса).

Мы думаем о вещи (включая себя), отмечаем произошедшие в ней или в нас изменения и говорим: время идет. Если мы не наблюдаем изменений, мы говорим: время застыло. Но время не идет и не стоит. Времени нет. Есть только видимое или невидимое изменение пространства.

С точки зрения времени, нет "тогда":

есть только "там". И "там", напрягая взор...

(Келломяки)

Вырванный из полыхающего потока изменения отрезок или вычленненный из самсары сегмент его колеса, мы называем жизнью ("форма времени"): поскольку нашим слабым умом охватить картину целого, все колесо мы не можем. Не можем смириться с тем, что будущее и прошлое - одно.

В будущем, суть в амальгаме, суть

в отраженном вчера...

(Полдень в комнате)

Поэзия Бродского и посвящена, по большей степени, освоению речью данной точки отсутствия времени. От этого стихи его вызывают такое космическое головокружение и опустошение - нас вырывают за пределы земного тяготения: нам предлагают "чистое Время", не разделенное на прошлое, настоящее и будущее. Нам предлагают точку отсутствия Времени - Нирвану... Но я забегаю вперед.

САМСАРА

Итак, колесо самсары вращает жажда земных присвоений: желание.

В этом "вторая благородная истина" буддизма. Третья: прекращение страданий заключается в достижении состояния "просветленного вмещения", единства всех вещей - Нирваны. Четвертая: путь к ней лежит через отказ от желаний, разотождествление, полное отстранение от проявленного бытия. Эта "четвертая благородная истина" - так называемый Восьмеричный Путь буддизма: правильные - распознавание (закона причинности), мышление, речь, действие, жизнь, труд, самодисциплина и сосредоточение.

Из-за этого "восьмого пункта" данное эссе и озаглавлено "Дзен".

Слово это - японское произношение санскритского "дхьяна": медитация. Медитация же, как известно, означает "глубокую, сосредоточенную мысль, размышление о священных материях". Но медитация и есть суть поэзии Бродского. Именно сосредоточенное размышление над метафизическими вопросами было его распознаванием, мышлением, речью, действием, жизнью, трудом и самодисциплиной (учитывая, естественно, что способом этого размышления был язык - всепоглощающий поток поэзии).

К тому же дзен, сосредоточенно-отстраненное размышление, есть лучший метод познания поэзии Бродского. И еще: размышление над поэзией Бродского - это метод познания единства всех вещей. То есть это - "Дзен поэзии Бродского": по аналогии со знаменитыми "Дзен стрельбы из лука" или "Дзен чайной церемонии".

Будда указал 10 оков, приковывающих человека к колесу самсары: иллюзия личности, сомнение, суеверие, телесные страсти, ненависть, привязанность к Земле, желание наслаждения и успокоения, гордость, самодовольство, невежество.

Главный метод Дзен, развивающий отстранение, это размышление над десятью оковами. В поэзии Бродского эти "метафизические кандалы" - еще одна постоянная тема. В частности, самые тяжелые из оков - иллюзия личности.

Из чего состоит, по общепринятому мнению, личность человека? Из его тела, чувств и мыслей. Для буддиста - это самое большое заблуждение.

Будда утверждал относительность всего сущего в форме тела, чувства и мысли, ибо все это подвержено зарождению, развитию и умиранию; соответственно не имеет постоянной основы и человек - всего лишь комбинация непрерывно меняющихся физических, эмоциональных и умственных качеств. Соответственно ни в мире, ни в человеке нет никакого постоянного "я" - а лишь иллюзорное и относительное. Дабы человек мог до конца прочувствовать эту относительность, буддизм рекомендует четыре ступени отстранения.

Каждая из них представлена в поэзии Бродского.

Первой ступенью дзен рекомендует невовлеченное, некритическое наблюдение своего физического тела ("шаг в сторону от собственноге тела", как определил это Бродский в стихотворении "На выставке Карла Вейлинка"): регистрацию его изменений, его старения, которые не затрагивают истинного "я".

"Мне мое тело никогда не нравилось", говорил Бродский в том же, "буддистском" интервью, бесконечно дистанциируясь от него в стихах: "... где благодаря/ тебе, я на себя взираю свыше" - сказано в "Разговоре с Небожителем". То есть - не Ты на меня взираешь сверху, а я сам! Но эмоций эта оболочка у меня не вызывает:

Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя -

это чувство забыл я.

(Конец прекрасной эпохи).

От этой точки зрения и гимн старению тела из "1972 год", и тело-предмет из "Жизнь в Рассеянном Свете", и разбор тела на составные части.

Состоя из любви, грязных снов, страха смерти, праха,

осязая хрупкость кости, уязвимость паха,

тело служит в виду океана цедящей семя

крайней плотью пространства: слезой скулу серебря,

человек есть конец самого себя

и вдается во Время.

(Колыбельная Трескового Мыса)

Тело осознало себя вместилищем высших, но тоже временных начал: чисто функциональным сосудом, ибо в буддизме тело является всего лишь вещью, инструментом духа:

вот о чем я глаголаю:

о превращении тела в голую

вещь...

(1972 год)

Поэтому в часто цитируемой строчке Бродского из "Писем к Римскому Другу" - "сколь же радостней прекрасное вне тела/ни объятье не возможно, ни измена", синонимом последней является не только "предательство", но также "изменение": тело стареет и изменение это приносит горе. Недаром круг самсары "желание-наслаждение-разочарование-горе" Будда объяснял ученикам на примере отношения к женскому телу.

А в Сатипаттхана-сутре ("Основ Полноты Ума") Будда учил монахов отстранению от своего тела путем "проживания" участи трупа. В стихах Бродского встречаются цитаты, перекликающиеся с отрывками сутры ("это влиянье грядущей трупности...") или описания похожего упражнения:

Последнее время я

сплю среди бела дня:

видимо смерть моя

испытывает меня,

поднося мне ко рту

зеркало, хоть дышу:

как я переношу

небытие на свету.

("Натюрморт")

Вторая ступень: невовлеченное наблюдение своего эмоционального состояния. В той же сутре "Основ Полноты Ума" Будда наставляет все время отдавать себе отчет о своей отдельности от зарождающегося в тебе чувства, развивающегося, умирающего и отсутствующего; а также о факторах, вызывающих чувство. Нельзя смотреть на это, как на "мое чувство" или "мое ощущение", а только как на объективное "чувство" или "ощущение".

В стихах Бродского почти никогда не встречается отождествление лирического героя со своими чувствами ("мой рот оскален/от радости...", а не "я радуюсь"): он не описывает их прямо - только отстраняясь от них.

Плачу. Вернее, пишу, что слезы

льются...

(Памяти Т.Б.)

Чувство всегда дается через набор деталей внешнего мира, которые рождают у него и читателя определенную эмоцию, чаще всего - "...о чувстве, будто вы загорали наоборот: в полнолунье, с финкой".

Чувство ложится на сознание, как загар. А потом смывается под душем времени.

Тронь меня - и ты заденешь то,

что существует помимо меня, не веря

мне, моему лицу, пальто,

то, в чьих глазах мы, в итоге, всегда потеря.

(Послесловие)

Чувства относительны, потому что люди обозначают их по сравнению с чем-то: то есть по отношению к другим чувствам - и это создает бесконечную иллюзорную цепь относительности.

"А что ты понимаешь под любовью?"

"Разлуку с одиночеством".

(Горбунов и Горчаков)

Третья ступень: наблюдение своего ментального состояния. Ум, главная составляющая личности, это тоже не истинное "я". Мастера дзен наставляли: отслеживайте свой ум. На чем он фиксируется, где блуждает мысль? С этой точки зрения стихи Бродского - больше слежка за умом, нежели за чувством. "...в голове моей только деньги", "...в мозгу горчит", "...и хотя твой мозг перекручен, как рог барана".

Мозг можно наблюдать, как такую же отдельную "вещь", что и тело.

...Со стороны

мозг неподвижней пластинки, чьи

бороздки засорены.

(Полдень в комнате)

Или:

Плевать на состоянье мозга:

вещь, вышедшая из повиновенья,

как то мгновенье,

по своему прекрасна...

(Муха)

Мысль есть, как говорил Будда, а думающего ее - нет. Мысль и есть - думающий.

И делится мой разум, как микроб,

в молчаньи безгранично размножаясь!

(Горбунов и Горчаков)

(Примечание: поэтому буддистские монахи часто употребляют безличные формы: не "я помню", а "помнится", не "я слышу", а "слышится".) Итак, если вы уберете мысль, за ней не обнаружится никого. Этот буддистский взгляд диаметрально противоположен картезианскому "cogito ergo sum": "думаю, следовательно существую". Поэтому Бродский пишет в своем программном "Не выходи из комнаты":

Не выходи из комнаты. О, пускай только комната

догадывается, как ты выглядишь. И вообще инкогнито

эрго сум, как заметила форме в сердцах субстанция.

Не выходи из комнаты! На улице, чай, не Франция.

Существую, не потому что мыслит мое "я", но существую, потому что мыслит "никто": то есть "мыслится". И здесь мы приходим к четвертой ступени отстранения: от собственного "я".

АНАТТА

При большом желании мы тоже можем отстраниться и понять, что наши

тело, чувства и мысли постоянно изменяются: следовательно не могут считаться нашим истинным "я". Но мы будем до конца цепляться за "матрицу личности" - за "дух", что представляется нам вечным и неизменным свидетелем наших путешествий. Оттого в русской лирике так много "духов поэтов", витающих над родными местами и людьми.

В стихах Бродского это неизменное "я" почти не встречается. По буддизму дух - это сознание. Это оно - свидетель изменений нашего тела, чувств и мыслей. Но и сознание также является иллюзорным и относительным - оно тоже не истиннное "я". Сознание существует исключительно благодаря питающим его веществам: зрительным, слуховым, вкусовым, осязательным впечатлениям и мыслеформам. Когда пять этих совокупностей, или сумм, как они называются в буддизме, вычитаются из человека ("скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,/долг свой давний вычитанию заплатит..."), остается Пустота ("шуньята" санскр.), тему которой у Бродского мы подробнее рассмотрим ниже.

Совокупности эти - древесина, которая поддерживает огонь сознания-духа. Но горючим веществом зрение, слух, вкус, осязание и мысль становятся не из-за факта своего существования, а только если они вызывают в человеке желания: обладания, наслаждения, развития, уничтожения.

Необходимо осознать, что все предметы, с которыми мы сталкиваемся благодаря этим пяти способам познания мира, ежесекундно меняются, не имеют постоянной основы и потому относительны.

"Остановись, мгновенье, ты прекрасно."

Меж нами дьявол бродит ежечасно

И поминутно этой фразы ждет...

(Два часа в резервуаре)

Когда мы поймем это, "совокупности" перестанут вызывать желания: то есть эти дрова перестанут быть горючим. И огонь сознания угаснет. Нирвана буквально означает "задувание".

Осознав это, становится возможным понять и принять самую трудную буддистскую концепцию: "Анатта" - отсутствие личности, "самости", вечной индивидуальной человеческой души, "атмана", в терминологии браминизма. Оппоненты буддистского взгляда возражают: когда все иллюзорное, связанное с желаниями, вызванными зрением, слухом, вкусом, осязанием, мыслями и ложным представлением человека о его личности, о его "самости", исчезает, что же сливается с Богом? Разве не вечная бессмертная душа человека? Допустим, что да. Но если душа сливается с Единым Бытием, которое и Небытие, где уже нет различий, ибо все едино, почему это важно, сохраняется ли индивидуальная душа человека или нет? Ведь там он все равно отказывается от всех ее особенностей, сливаясь с Единым?

Вот это и зовется "мастерство":

Способность не страшиться процедуры

небытия - как формы своего

отсутствия, списав его с натуры.

(На выставке Карла Вейлинка)

Большинство людей на словах соглашается, что "личные интересы" это плохо. Что сверх-личные - вот к чему надо стремиться: к полному растворению личных интересов в интересах Единства. Тогда почему даже религиозные люди так держатся за личность?

Будда нашел ответ: из-за иллюзии самости, которая рождает в человеке два желания: самозащиты и самосохранения.

Из инстинкта самозащиты человек изобретает личностного Бога, оберегающего его.

Не есть ли вообще тоска

по вечности и т.д.,

по ангельскому крылу -

инерция косяка,

в родной для него среде

уткнувшегося в скалу?

(Тритон)

Из инстинкта самосохранения человек изобретает "вечную жизнь" своего духа, что блистательно сформулированно в этой строфе Бродского, служащей к тому же еще одним примером отстранения и от собственного тела, и от собственного ума:

Тело, привыкшее к своему

присутствию под ремнем

и тканью, навязывает уму

будущее. Мысль о нем.

(Полдень в комнате)

Эта идея "самости" настолько укоренена в сознании человека, что, осознав ее ложность, Будда понял, что идет "против течения" и даже сомневался какое-то время, стоит ли сообщать эту истину людям - настолько она противна обычному сознанию.

Бродский рискнул пойти против течения, зная, что перед ним страшнее, чем железный занавес - перед ним привычка самости, отождествления - "общего небытия броня" ("Меня упрекали во всем..."): пойти не столько формой, не столько поступками (таким образом против течения шли многие), сколько тем, что вышел из потока, оставив в нем и советских, и анти-советских. Именно поэтому данное отстранение так бесило первых и вызывало зависть вторых.

Ведь, скажем, для большинства русских лирических поэтов, мысль эта дика. Как это - "относительность"? Это что же, все лирические основы - относительны? Родина относительна? И родная речь? И дружба? И, прошу прощения, любовь? И переживания об их утрате? И переживания вообще?

Да, - отвечал Бродский.

Сколько можно оправдываться. Как ни скрывай тузы,

на стол ложатся вальты неизвестной масти.

Представь, что чем искренней голос, тем меньше в нем слезы,

любви к чему бы то ни было, страха, страсти.

(Новая Жизнь)

Более того - относителен не только объект, но и субъект: сам переживающий. Он страдает, так как считает, что существует его "я" и оно чего-то желает: хотя бы "свободы и покоя". На самом же деле отдельного "я" и соответственно его отдельных желаний нет.

Поначалу мысль эта вызывает у человека шок.

В любой игре существенен итог:

победа, пораженье, пусть ничейный,

но все же - результат. А этот ход -

он как бы вызывал у тех фигур

сомнение в своем существовании.

(Посвящается Ялте)

Но шок сразу сменяется облегчением: самое блаженное освобождение - от самого себя. Еще в 1966 году в "Подсвечнике" Бродский писал:

"...сумев отгородиться от людей,

я от себя хочу отгородиться".

И повторял перед концом, в 1994 году в "Тритоне":

В облике многих вод,

бегущих на нас, рябя,

встающих там на дыбы,

мнится свобода от

всего, от самих себя,

не говоря - судьбы.

Но каким образом, спросят, сочетается отсутствие "я" с крайним индивидуализмом Бродского? Ответ видится в отличии арийской философии, в частности буддизма, от семитической.

Будда учил, что человек не должен искать поддержку ни в ком, ни на земле, ни на небе, но лишь в собственных усилиях, собственном осознании Истины. Поэтому Спаситель, избавляющий человека от страданий, в стихах Бродского не появляется: ибо, в соответствии с точным афоризмом Бердяева, "буддизм это учение о спасении без Спасителя". Отчасти отсюда - крайний формальный индивидуализм поэзии Бродского начального периода: борьба не за "вашу и нашу" свободу, а за свою личную.

Для меня деревья дороже леса,

у меня нет общего интереса,

ибо скорость внутреннего прогресса

больше, чем скорость мира.

(Речь о пролитом молоке)

Но вскоре и сама программа-максимум буддизма, осознание отстуствия "я", была "переварена" и "усвоена" его поэтическим мышлением и лирический герой Бродского совершает эволюцию от индивидуализма к отсутствию индивида. Освободившись от ваших и наших, он освобождается и от самого себя. А такого человека трудно испугать, вовлечь в общее дело, купить или продать, осчастливить или разлюбить - ибо он н и ч е г о не желает, поняв, что сам есть часть Всего - часть сущего и Вечного - и чего же ему желать, кроме осознания этого: то есть, процесса, бесконечно повторящегося в стихах Бродского.

...Мы - только части

крупного целого, из коего вьется нить

к нам, как шнур телефона от динозавра...

(Элегия)

Или:

Это, видимо, значит, что мы теперь заодно

с жизнью. Что я сделался тоже частью

шелестящей материи, чье сукно

заражает кожу бесцветной мастью.

(Послесловие)

"Личный интерес" сменился не коллективным, а сверх-личным.

Индивидуалист - анонимом. "Свершенный никто, человек в плаще", "...ответить "никто" - как Улисс некогда Полифему" и т.д. - не прием, не поза, а мировоззрение: пишущий - человек "вообще" не из самоумаления, не из скрытой гордыни, не от того, что он изгнанник и для аборигенов - никто, но так как "я" вообще нету. Вернее, "я" - это вычлененная самостью часть Всего: мазок, вырванный из картины.

я, иначе - никто, всечеловек, один

из, подсохший мазок в одной из живых картин,

которые пишет время, макая кисть

за неимением, верно, лучшей палитры в жисть.

(В кафе)

Таким образом тема "инкогнито", столь же центральная у Бродского, как и тема Небытия и тема Пространства-Времени, возникает не от разочарованности и не из тяги к романтической таинственности, а из усвоения поэтическим сознанием концепции "Анатта" - отсутствия "самости". В этом смысле вся поэзия Бродского вышла, как русская проза из "Шинели", из выражения Будды, объясняющего ученику Анатту: "Страдание есть, а страдающего - нет".

Дорогая, несчастных

нет, нет мертвых, живых.

Все - только пир согласных

на их ножках кривых.

(Строфы)

Обвиняющие Бродского в крайнем индивидуализме и даже человеконенавистничестве любят цитировать его "Натюрморт". У многих это стихотворение вызывает оторопь. Это в нем произнесено табу "гуманистической литературы": "я не люблю людей". Однако этому сразу же дано объяснение, трудно осознаваемое вне буддизма:

Внешность их не по мне.

Лицам их привит

к жизни какой-то не-

покидаемый вид.

Что-то в их лицах есть,

что противно уму.

Что выражает лесть

неизвестно кому...

Это лесть - привычке "самости": не сверх-личным, а личным интересам -

будь они индивидуально шкурническими или коллективистскими. Именно это вносит в поэзию Бродского ноту философского презрения арийца к семитической "привычке жизни" (хотя сам поэт предпочитал это называть взглядом не арийским, а стоическим или римским, в частности, вкладывая эту философию в уста Туллия из "Мрамора"). Об этом писал Бердяев, как об "истории космоса против истории человечества". Бродский в этой классификации, конечно - история космоса, потому что "Урания старше Клио".

Фигура Бродского уникальна: семитский изгнанник с арийским мышлением.

Как первый, он убеждал сам себя: "...и сам теряй очертания, недосягаем для/бинокля, воспоминаний, жандарма или рубля" (Назидание) - и ускользал от всего материального: государства, человеческих связей, наконец языка и дошел в своей смерти до последнего освобождения: от оков тела и земли - ушел в небо, "чтоб в нем и потом избежать ареста/земли - поскольку там больше места...". (Можно сказать иначе: тунеядец, которого наше общество исключило из своих рядов, исключил сам себя из всех остальных обществ: общее - а что более разделяемо всеми, чем жизнь - всегда было ему чуждо.)

Как второй, он чувствовал над собой не Бога, но Судьбу: "... гортань того, благодарит судьбу", "судьбу благодарит кириллициным знаком", "я всегда твердил, что судьба - игра".

Судьба - то есть, карма: бесстрастный закон причинно-следственной

связи: "...бей в барабан о своем доверии к ножницам..." Не личностный Бог, но бесстрастные Парки: "три старухи с вязаньем в глубоких креслах", в виде которых они появляются у него в "Лагуне".

К знаменитой формуле своего со-изгнанника и со-нобелевца "не верь, не бойся, не проси" Бродский добавил своими стихами - не только у людей, но у Бога и Судьбы. Потому что "я" нет. Есть великое Бытие, на благо которого работают наши тела, чувства, мысли и сознание...

Конечно, некоторая надменность у него была. "Бывало пишешь стишки в Ленинграде", рассказывал Бродский, "потом выходишь на улицу: все кругом как иностранцы... Было только естественно, чтобы вокруг стали настоящие иностранцы, да?" Но люди, их "непроснувшееся", "не осознавшее" большинство, в целом были для него иностранцами: они были из страны души - мира чувств, мира ненависти и обожания, что равно были для него дурновкусием.

...в песке прибрежном лежа.

Объятий ласковых, тугих клешней

равно бежавшему не отыскать нежней,

застираннее и безгрешней ложа.

(Песчаные холмы, поросшие сосной)

Сам он был из страны духа - разреженной, холодной и ясной страны, как воздух в "Осеннем Крике Ястреба", полной высшей и одинокой мудрости, на уровне которой расстаешься не только со всеми любимыми, но и с самим собой.

"Однажды, когда мы поймем, что "я" не существует, мы перестанем думать, что "я" должно быть счастливо и что наш долг сделать его счастливым", обяснял ученикам Гаутама. "Мы достигнем спокойствия".

В поэзии Бродского это спокойствие было достигнуто - "дукха" была задута и пламя желания перешло в холодный огонь мудрости.

Необязательно помнить, как звали тебя, меня;

тебе достаточно блузки и мне - ремня,

чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),

что безымянность нам в самый раз, к лицу,

как в итоге всему живому, с лица земли

стираемому беззвучным всех клеток "пли".

(Келломяки)

"Умри и будь!" ("Stirb und werde!") - этот императив другого олимпийца-арийца, которого непонимающие также часто упрекали в эгоизме и мизантропии - Гете, в стихах Бродского был выполнен буквально: как умирание личностных ипостасей героя - уход в никто, в отсутствие "себя":

навсегда расстаемся с тобой, дружок,

нарисуй на бумаге простой кружок

это буду я - ничего внутри

посмотри на него, а потом сотри...

(То не Муза воды...)

МАЙЯ

Привязаность к Земле - окова, равная в тяжести своей иллюзии личности

и телесным страстям.

Обстоятельства и раньше, в Ленинграде, заставляли Бродского отстраняться от материального, внешнего мира: КГБ, суда, тюрьмы, психушки. Когда он уставал "отстраняться", он мечтал "свалить". Мечта осуществилась. Парадокс, но еще больше отстраняться его заставила эмиграция. Уже не от внешних обстоятельств, а от внутренних. В изгнании человек выясняет, что гамлетовские "сотни бед и унижений" с исчезновением тюрьмы-Дании не исчезают, а всплывают в нем самом.

Человек приносит с собою тупик в любую

точку света; и согнутое колено

размножает тупым углом перспективу плена...

(В Англии)

То есть собственные тело, чувства и ум (в коем главное - память) отравляют жизнь мучительнее КГБ и шпаги Лаэрта. Как бороться с ними?

С ностальгией Бродский боролся тем же способом, что и с желанием: ибо она тоже желание - сохранения привычного бытия. "Проникните до дна своего ума и спросите: "Откуда исходит эта приносящая страдание мысль? Куда пойдет думающий потом?" рекомендовал Будда ученикам в подобных случаях.

"Кто тот, кто испытывает ностальгию? Кто тот, кто испытывает грусть и тоску?" вновь и вновь звучит у Бродского "за кадром" стиха проверочный вопрос. Это чувства. Но я - не чувства. Я - это мысль... Но мысль тоже возвращается к родному городу. Значит, круг выше: я - не мысль. Я - чистое сознание без формы, т.е. без привязей к земле. Но сознание тоже саднит. Значит, я - это еще выше. Я - это ничто. Этот "потерявший память, отчизну, сына" - это "абсолютный никто, человек в плаще". Пойми это и тебе не будет больно...

Это предчувствие судьбы, репетиция потери, появились в стихах Бродского еще до отъезда. Возьмите "Разговор с Небожителем": апофеоз осознания своей нетождественности телу (кущам - как символу плоти Родины), эмоциям (тот есть всему, связанному с людьми - корпусами) и уму (словарю):

Благодарю...

Верней, ума последняя крупица

благодарит, что не дал прилепиться,

к тем кущам, корпусам и словарю,

что ты не в масть

моим задаткам, комплексам и форам

зашел - и не предал их жалким формам

меня во власть.

"Насторожитесь и с высоким духом посмотрите прямо в точку возникновения рассеивающей мысли", говорил об этом Будда ученикам. "Скажите ей: во мне нет ничего такого, откуда ты? Напрягите свой ум до последнего предела, до самого источника мысли и убейте его там. И тогда к вам придет благая весть".

Этот источник мысли - это "самость", это иллюзия "я".

В стихах Бродского это "напряжение до последнего предела", это убийство источника мысли (мысли о страхе потери) совершается еще задолго до изгнания. Ведь Родина, любимые люди, друзья - это все не вечно: и страх лишиться их терзает сознание (и подсознание) человека всю его сознательную (и подсознательную) жизнь. Но рано или поздно все любимое так или иначе изменится, исчезнет. И тогда это причинит страдания. Не причиняет их только неизменное - Единство, Пустота. Поэтому потеря при жизни дает время порепетировать, как будет потом:

В третьей - всюду лежала толстая пыль, как жир

пустоты, так как в ней никто никогда не жил.

И мне нравилось это лучше, чем отчий дом,

потому что так будет везде потом.

(В этой комнате пахло тряпьем...)

Все это - состояния не только в Новом Свете, но и на Том Свете. Так будет всегда: будет отсутствовать то, что было. Надо привыкать уже здесь.

Безразлично, кто от кого в бегах:

ни пространство, ни время для нас не сводня,

и к тому, как мы будем всегда, в веках,

лучше привыкнуть уже сегодня.

(Полонез: вариация)

Все, что вокруг - это уже обломки: не надо цепляться за них, потому что они все равно уйдут из рук. Обмануть "алчную Лету". Взглянуть уже из будущего, с другого берега.

На прощанье - ни звука.

Граммофон за стеной.

В этом мире разлука -

лишь прообраз иной.

(Строфы)

Будда говорил, что из тысячи бед, подстерегающих человека, самое тяжелое горе - разлука с любимыми. Бродский прошел этот путь - разлуки со всем дорогим - при жизни. Его стихи - эксперимент врача на самом себе: "испытание боли". Или, пользуясь метафорикой тибетского буддизма, поэзия Бродского - Бардо Тодол (посмертное путешествие), выполненное живым: бесстрашное шествовование на яркий холодный свет, не отклоняясь к соблазняющим мягким "домашним" дымам, цветным, как ностальгические сны.

Подход большинства лирических поэтов сводится к необходимости проживать страдание в его гуще. Бродский понял необходимость опередить его, обмануть боль, сделать себе ее прививку.

В отличье от животных, человек

уйти способен от того, что любит

(чтоб только отличиться от животных).

Но, как слюна собачья, выдают

его животную природу слезы.

(Задумав перейти границу...)

Не даром его героем был Улисс - скиталец, обманувший смерть - побывавший в Аиде заранее. Эмиграция - Небытие, своего рода Аид. Ни тебя никто не знает, ни ты никого не знаешь. И ничего не знаешь. Потому что ничто и никто не вызывает у тебя ассоциаций - в памяти у тебя об этом ничего нет: поэтому все воспринимается как впервые - как "голая вещь".

Но и сам ты - голая вещь, абсолютно неимущий.

В "Дхамападе", сборнике изречений Будды, сказано: "Единственная победа, которая приносит покой и счастье - это победа над самим собой". Что является врагом в самом себе? Обида на судьбу, мысль, что тебя сделали "неимущим" насильно.

Точно Тезей из пещеры Миноса,

выйдя на воздух и шкуру вынеся,

не горизонт вижу я - знак минуса

к прожитой жизни. Острей, чем меч его,

лезвие это, и им отрезана

лучшая часть...

Эту пронзительную строфу "1972 года" часто цитируют в доказательство того, что русский поэт в изгнании - всегда проигравший. Но зададим вопрос - чью шкуру? Какого Минотавра? Не советской же власти!.. Из всей философии Бродского следует ответ - свою шкуру. Своего эго. Своей "самости". Своей памяти, своих желаний. Попробуйте снять эту шкуру с себя - под ней обнаружится пустота. Поэтому в тоске, но уже прощаясь сама с собой, человеческая привычка произносит у Бродского дальше:

...Так вино от трезвого

прочь убирают, и соль - от пресного.

Хочется плакать. Но плакать нечего.

"Нечего", так как осознана жестокая и бесстрашная, последняя истина:

наиболее губительной, крепче всего связывающей дух человека Маммоной, богатством, является тепло: любовь близких, подпитка от родной земли и родного языка. То есть наличие у тебя того, чего нет у твоего брата, что есть не у каждого брата, что не гарантировано брату и от потери которого ты сам не застрахован.

Значит, не оставив этого (деньги-то - ладно, главное - привязанности сердца), ты не станешь, по Будде, равным всем, то есть не обретешь Нирваны.

Это добровольное невладение (ни материальным, ни астральным), обет которого брали на себя монахи из общины Гаутамы, репетировался в поэзии Бродского с самого начала. Изгнание заставило сыграть это всерьез - "выйти на подмостки". Поэтому "1972 год" заканчивается, быть может, самой главной строфой Бродского, что просится быть отлитой золотом на памятнике ему:

Бей в барабан о своем доверии

к ножницам, в коих судьба материи

скрыта. Только размер потери и

делает смертного равным Богу.

В последней строке - не только моральный, но и метафизический смысл.

Бог, Единое, творит все путем жертвы: путем исторжения из себя, отделения от себя. Причем дифференциация Единого происходит посредством трения звука о материю. Бродский (звук), уходящий от России (матери-материи), во благо этой самой дифференциации - "ради речи, родной словесности".

Я был скорее звуком, чем -

стыдно сказать - лучом

в царстве, где торжествует чернь,

прикидываясь грачом.

(Полдень в комнате)

Пост-скриптум к этой мысли.

Русская поэзия и до Бродского знала, что отказ от всего личного - это хорошо. "И кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо..." А как насчет - пойти дальше в этом отказе? От Родины? От друзей? Это ведь тоже - личное. Это тоже своего рода "красная мебель". Никто дальше не шел (отчасти, за исключением Цветаевой). А если и был обстоятельствами помещен в такую ситуацию, то не находил в этом радости жертвы, не "бил в барабан", а дудел в жалейку - чувствовал себя жертвой произведенного отреза, оплакивал судьбу и Родину. Бродский перешагнул потерю (знаменитая фраза Гете над могилой сына: "Uber Graber vorwarts" ( "вперед над могилами")) и нашел радость абсолютной отрешенности - не только от "своего", но и от самого себя.

Все, что мы звали личным,

что копили, греша,

время, считая лишним,

как прибой с голыша,

стачивает - то лаской,

то посредством резца -

чтобы кончить цикладской

вещью без черт лица.

(Строфы)

Отсюда, из отношения к потере, следует и отношение Бродского к перспективе возвращения. Сознание уже разотождествилось с чувствами и мыслями о родном городе. Он тоже, как и все во Вселенной, ежесекундно меняется: тот город - иллюзия, майя, как и тот я. Гераклит, сказавший о реке, в кою нельзя вступить дважды, на век позже Будды, был прав.

Бедность сих строк - от жажды

что-то спрятать, сберечь;

обернуться. Но дважды

в ту же постель не лечь.

Даже если прислуга

не меняет белье,

здесь не Сатурн, и с круга

не соскочить в нее.

(Строфы)

Поэтому вернуться туда - значит совершить шаг назад, невозможный не только в мире внешнем, но и во внутренней истории, в том самом "внутреннем прогрессе".

...зане

потерявший конечность, подругу, душу

есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне,

как выползти из воды на сушу.

(Элегия)

Сняв с сознания оковы обладания (родным городом и родными людьми), добровольно одеть ее вновь? Абсурд. Ведь сознание уже смирилось с абсолютной потерей и освободилось. Обет нищенства снять нельзя. Да и жизнь в целом - это:

...город, где, благодаря

точности перспектив,

было вдогонку бросаться зря,

что-либо упустив.

(Полдень в комнате)

Но мне излагать здесь теорию абстрагирования легко. А каково было живому изгнаннику на практике ежесекундно избегать обратной перспективы памяти?

Широко открытые глаза поэзии Бродского потому и всматривались бессонно в окружающие предметы, чтобы сразу не начали перед закрытыми веками плыть ностальгические картины. Живший в эмиграции знает: днем этой тоски, этих томительных воспоминаний еще можно избежать, но ночью вы целиком в их власти. Да и в разгар дня... Только ослабь на секунду концентрацию, только отвлекись и начинается "day-dreaming", как зовут американцы мечтания: перед глазами встают улицы родного города, квартиры, дворы.

Падучая звезда,

тем паче астероид,

на резкость без труда

твой праздный взгляд настроит:

взгляни, взгляни туда,

куда смотреть не стоит...

(Пятая годовщина)

"Не стоит", но все-таки хочется взглянуть. Мастера дзен описывают это состояние уже пробужденных, осознавших истину, как "инерцию памяти". То есть, вы уже знаете обо всем, что "это - не я", но реализацию эту осознает еще ваш старый "я": инерция сознания, память, привычка сна.

Все откололось...

И время. И судьба. И о судьбе...

Осталась только память о себе,

негромкий голос.

Она одна.

И то - как шлак перегоревший, гравий,

за счет каких-то писем, фотографий,

зеркал, окна...

(Разговор с небожителем)

Отсюда - главное указание дзен: обрести пробуждение (не спать! не видеть мучительные сны о потерянном! не даром "Будда" - значит "пробужденный), обрести осознание. Ведь людям подчас только кажется, что они существуют осознанно. В действительности они, разомлев в теплых лучах памяти и воображения, влекомы по жизни ее течением.

В стихах Бродского нет "мления". Он не прикрывал поэтические веки: концентрировал взгляд на том, что перед ним. Рассматривал окружающее пристально и не мигая, до красноты в глазах. Как в дзен-медитации - не давал мыслям блуждать, ибо они сразу побегут домой: сосредотачивался на объектах перед взором, бесстрастно регистрируя их изменения.

В глазах цвета бесцельной пули -

готовность к любой перемене в судьбе пейзажа..."

(В разгар холодной войны)

"Прожить жизнь на Родине - значит, не узнать свой "номинал", - не раз говорил в интервью Бродский. Фраза эта напоминает мне о сцене из "Рассказа о Семи Повешенных" Леонида Андреева. Когда их уже везут в поезде на казнь, разбойник Цыган предлагает интеллигенту: мол, нападем на часовых. Мы - их, они - нас, так в драке и порешат - помирать веселей... Очкарик не соглашается: надо пройти до конца.

Так и живя на Родине: в броуновском столкновении с близкими и далекими незаметно "порешаешь" жизнь. И вправду: веселее. В изгнании же ты проходишь ее до конца: есть время подумать о бытие, что важнее - прочувствовать судьбу космоса: его одиночество.

Конечно, рекомендовать изгнание - глупо. На то и судьба. Избранным она создает изгнание и на Родине: от Лермонтова до Вен.Ерофеева, заставляя сосредоточиться на столкновениях внутренних. Для остальных литература и в изгнании остается описанием столкновений внешних: по принципу "так бывает". Господи, да мало ли "как бывает"!

И последнее. Вернувшийся в Польшу Мрожек сказал: "Писатель вне Родины, как рыба без плавников."

Не вернувшийся Бродский мог бы возразить: рыба, лишившись плавников, выползает на сушу и учится ходить на хвосте, стирает его в кровь, задыхается, но делает следующий шаг в эволюции - становится животным. Конечно, уютнее быть рыбой: плыть по течению, быть в своей тарелке: неважно, что в ней - бульон или баланда - главное, в своей. Животному гораздо тяжелее: надо преодолевать трение, силу тяжести, а главное - самому решать, куда идти: ведь течение не подсказывает.

--------

"Солнце русской поэзии зашло" - о Бродском можно было б сказать, как о Пушкине, не познакомь нас первый с искусством отстранения. С этой точки зрения о смерти Бродского уместнее сказать стихом из Вед:

"Мы говорим: Солнце зашло,

но для обитателей Солнца

оно всегда пребывает на месте... "